Мой отзыв на “Живаго”

Кончила “Живаго”.

Не знаю, как передать вам мое состояние, так редко со мной случающееся, а если случающееся, то с бесконечной благодарностью встречаемое и принимаемое. Вот так я хочу читать. Заглатывать с жадностью, не мочь насытиться, все быстрее и быстрее бежать по страницам, желая узнать больше, изнемогая от неизвестности, но не желая при этом дойти до конца. А потом закончив – застыть в оцепенении на миг, осознать, что страниц не осталось, что это все, и более не написано, и бесполезно искать продолжения – его нет.

Последний час чтения прошел в некоего рода помешательстве, словно в бреду, в каком-то неистовом, необузданном голодном бреду, поедающим своими ненасытными глазами строчка за строчкой, буква за буквой заключительные части этого великолепного романа. Когда каждая точка, запятая, каждое слово и каждый диалог кажутся неоценимо значимыми и важными. Нет, я все еще не дышу. Я набрала воздуха на самых началах и, словно проплывая под водой долгую мучительную дистанцию, все никак не могу всплыть, потому что тогда все закончится и я более не буду кем-то большим, чем просто сторонним наблюдателем этой развернувшейся в России в начале двадцатого века немыслимой, разобщающей Октябрьской революции и последовавшей за этим неминуемой трагедии в жизни человека, всего русского народа.

Не могу точно сказать, отчего Пастернак стал мне так близок и так понятен. Вполне вероятно, эта его русскость и удивительная поэтичность его прозы приводят в движение что-то такое внутри меня, до этого пребывавшее в спокойствии и незнании. То чувство великой ностальгии, которое он вызывает во мне, находящейся в эмиграции, вдалеке от России, неимоверно роднит меня с ним. Природа русской земли и состояния, в которые она впадает под тяжестью естественности бытия, знакомы мне с детства и живут в моей памяти по сей день. Читая роман, я проживала и душистую свежесть деревенской тишины, напоминавшую мне мою подмосковную дачу, и запах сырой земли из первых апрельских проталин, какой случается каждую весну, и обалделый душный воздух июля, выходящий с потом на размякшей коже, и удивительная мягкость названий наших городов и сел, как Мелюзеево и Юрятин.

Я знаю, чувствую, я слышу свою Россию. Ощущаю эту безграничную, нескончаемую ширь моей Родины. И то, как музыкально Пастернаку удается передать состояние, – это гений, который невозможно не признать. Гений, поднимающий вопросы человеческой нравственности, разобщенности, бытия, быта, религии, истории, жизни и смерти. Разве может человек быть более русским, когда он так чутко чувствует жизнь, так искренен и так прям? Разве можно не чувствовать с таким человеком почти осязаемое, почти кровное родство и не понять значение и значительность каждой его мысли о сокровенных вопросах человеческого существования..?

Юрия Андреевича окружала блаженная, полная счастья, сладко дышащая жизнью, тишина. Свет лампы спокойной желтизною падал на белые листы бумаги и золотистым бликом плавал на поверхности чернил внутри чернильницы. За окном голубела зимняя морозная ночь. Юрий Андреевич шагнул в соседнюю холодную и неосвещенную комнату, откуда было виднее наружу, и посмотрел в окно. Свет полного месяца стягивал снежную поляну осязательной вязкостью яичного белка или клеевых белил. Роскошь морозной ночи была непередаваема. Мир был на душе у доктора. Он вернулся в светлую, тепло истопленную комнату и принялся за писание.

Пахло всеми цветами на свете сразу, словно земля днем лежала без памяти, а теперь этими запахами приходила в сознание. А из векового графининого сада, засоренного сучьями валежника так, что он стал непроходим, заплывало во весь рост деревьев огромное, как стена большого здания, трущобно-пыльное благоуханье старо заветающей липы.

Поезд, набирая скорость, несся подмосковными лесами. Каждую минуту навстречу к окнам подбегали и проносились мимо березовые рощи с тесно расставленными дачами. Пролетали узкие платформы без навесов с дачниками и дачницами, которые отлетали далеко в сторону в облаке пыли, поднятой поездом, и вертелись как на карусели. Поезд давал свисток за свистком, и его свистом захлебывалось, далеко разнося его, полое, трубчатое и дуплистое лесное эхо.


Рощи кончились. Поезд вырвался из лиственных теснин на волю. Отлогая поляна широким бугром уходила вдаль, подымаясь из оврага. Вся она была покрыта продольными грядами темно-зеленой картошки. На вершине поляны, в конце картофельного поля, лежали на земле стеклянные рамы, вынутые из парников. Против поляны за хвостом идущего поезда в полнеба стояла огромная черно-лиловая туча. Из-за нее выбивались лучи солнца, расходясь колесом во все стороны, и по пути задевали за парниковые рамы, зажигая их стекла нестерпимым блеском.
Вдруг из тучи косо посыпался крупный, сверкающий на солнце грибной дождь. Он падал торопливыми каплями в том же самом темпе, в каком стучал колесами и громыхал болтами разбежавшийся поезд, словно стараясь догнать его или боясь от него отстать.


Молодой лес под насыпью был почти еще гол, как зимой. Только в почках, которыми он был сплошь закапан, как воском, завелось что-то лишнее, какой-то непорядок, вроде грязи или припухлости, и этим лишним, этим непорядком и грязью была жизнь, зеленым пламенем листвы охватившая первые распустившиеся в лесу деревья.
Там и сям мученически прямились березы, пронзенные зубчиками и стрелами парных раскрывшихся листиков. Чем они пахли, можно было определить на глаз. Они пахли тем же, чем блистали. Они пахли древесными спиртами, на которых варят лаки.

Это была та пора весны, когда земля выходит из-под снега почти в том виде, в каком полгода тому назад она ушла под снег. Лес обдавал сыростью и весь был завален прошлогодним листом, как неубранная комната, в которой рвали на клочки квитанции, письма и повестки за много лет жизни и не успели подмести. По лесу разносился хриплый звон других пил, ходивших взад и вперед то в лад у всех, то вразнобой. Где-то далеко-далеко пробовал силы первый соловей. С еще более долгими перерывами свистал, точно продувая засоренную флейту, черный дрозд. Даже пар из паровозного клапана подымался к нему с певучей воркотнею, словно это было молоко, закипающее в детской на спиртовке.